Но и Саймон, смотрящий на него сейчас, не был тем молодым альфой двадцати пяти лет, способным потерять голову из-за цвета глаз, тонкой линии подбородка и волшебного запаха свежих зелёных яблок с горчащей изюминкой полыни, словно напоминающей, что перед ним не жеманная девица-омега, а бойкий и невероятно славный юноша, любые глупости с языка которого кажутся пением райских птиц. Он влюбился тогда без памяти, без оглядки, восхищаясь каждым движением узкой кисти и каждой улыбкой на светлых и нежных губах — влюбился, как и сотни, тысячи других ещё менее удачливых, чем он сам, по стечению судеб имевший нужные знакомства около модельного бизнеса. Влюбился в образ, в идею, в мираж — которым Юмэми ещё на годы вперёд останется для всего города, уже замужним, с ребёнком на руках, продолжая вдохновлять и покорять сердца грацией с бесчисленных фотографий на обложках и билбордах с рекламой роскошных элитных вещей. Неизменно стройный, неизменно красивый, неизменно сверкающий и улыбающийся, он казался самым счастливым омегой на свете, и это тоже вносило свою лепту в симпатии тех, кого тянуло к этому счастью прикоснуться. Тогда, уже лет пять или семь спустя, мельком замечая его в телевизионном интервью или очередной передаче о жизни неополисской элиты, Саймон только усмехался с толикой угасающей ностальгии, успокаивая себя этим "да, он, наверное, счастлив и, конечно же, достоин именно такой жизни — с ним, а не со мной". Отгоняя от себя заносчивую мысль, что он бы, он бы точно сумел лучше, ведь только он, а не все эти бесчисленные подлизы и франты, хотел знать и любить его настоящего, а не его звёздные перспективы — отгоняя решительно, потому что никакой рай в шалаше не заменит бесчисленных возможностей, открытых человеку с деньгами. Он думал так, ещё ничего не зная, ещё будучи простым исполнителем, ещё только начиная свой путь наверх — чтобы в следующий раз никто и ничто не смогло стать между ним и тем, что он пожелает сделать своим.
Правду он узнал намного позже, уже будучи доверенным лицом одного из генералов тогдашней Команды, держащей город за глотку рукой Вальтера Скотта. Когда увидел Герхарда Гуттенберга со стороны незаконной, когда настоящая схема власти над ресурсами мегаполиса открылась ему во всей своей полноте. Но тогда это уже не имело значения. Герхард Гуттенберг своей значимостью затенил собой Юмэми Аосикаю, всего лишь омегу, всего лишь галочку в позиции "супруг" на светских раутах для прессы и подобного. Прессы, которая и знать не знала, что происходит за кулисами этого театра и в пасть каких кровавых развлечений бросает бессчётные миллионы властитель Берлина. Разобщённого, слабого Берлина, за которым стоило наблюдать в оба глаза, потому что чувствовалось: не за горами тот момент, когда нарастающее напряжение и негатив от непрофессиональной, грубой, неосмотрительной и по-звериному страшной власти Гуттенберга прорвётся радикальными переменами. Но тех, кто чувствовал и знал, кто принимал всерьёз, кто всё ещё опасался, было слишком мало — и когда в ноябре две тысячи четвертого всё-таки произошёл, остановить взрывную волну они уже смогли...
Сморгнув эти невольно начавшие загораться перед глазами огни того разрушительного января уже нового две тысячи седьмого, огни, пущенные руками сына Герхарда, сына Юмэми Аосикаи, образ которого из-за этого долго рисовался если не в негативных, то в глубоко серых и холодных красках, в цветах лагеря противника, Маршал долго и медленно вздохнул, размеренно шагая рядом с ним к домику и чувствуя тепло присутствия плечом. Здесь и сейчас это всё уже не имело значения. Да, тогда погибло много людей, много тех, кого он хорошо знал и глубоко уважал, но факты остаются фактами: не разрушая, ничего не построишь. А Лондон нуждался в переделке не меньше Берлина, пусть даже и пришёл перелом раньше, чем ждали, пусть даже возводить и выстраивать всё пришлось едва ли не из минусовой точки отсчёта. И хотя сама суть группировок людей, не скованных рамками закона, не изменилась, но Саймон отчётливо видел, насколько за последовавшие тем событиям годы изменилась форма этого кристалла — и тоже не в последнюю очередь благодаря Анкелю Гуттенбергу. Сыну Юмэми Аосикаи и того чудовища, вспоминать о котором кому страшно, а кому и противно, хоть и наблюдали они за его бесчинствами очень издалека. Не то чтобы в их собственных рядах не было таких голодных хищников с извращёнными желаниями — но тем хотя бы никто не позволял захватить власть и оставлял пировать в рамках покорности вышестоящим. Саймону оставалось только гадать, как и ценой чего сыну такого человека, альфе, которого собственный отец держал не больше чем за очередную пешку, неприятно удивляя таким отношением одних и восхищая других, удалось вырасти мужчиной, способным на поступки не только предельно решительные и жёсткие, но и столь же категорично разумные. Действия Гуттенберга никогда не были хаотичным буйством, как у его стоявшего на грани — на грани ли? — сумасшествия отца, за ними всегда, всегда стоял строгий план — и чтобы полностью понять его и отследить все входы и выходы, нужно было быть самим Анкелем Гуттенбергом.
На первых порах, когда ножи ещё были остры, а память болезненно ярка, им доводилось схлёстываться в деле — до того, как стол переговоров из последнего средства вышел в первые ряды. И Саймону оставалось только признать: он не понимает этого человека. Сколько бы преимущества над молодым альфой не давал ему опыт и знание жизни, до конца запутанного клубка его мыслей и мотивов он не мог добраться никогда. Но именно в этом непонимании, в этой загадке, как ни странно, и теплилась главная надежда на то, что со временем их общее желание устанавливать свои собственные законы и свою персональную власть перестанет быть так тесно связанным с почти первобытной разрушительностью. Когда-то, уже не вспомнить, в беседе с кем, Иллиан сравнивал старые порядки мафии с возрастом подростка, стремящегося доказать свою уникальность и отличительность не через собственные в силу возраста и навыков скромные достижения, но через уничтожение и разрушение рамок и порядков окружающего. Сейчас, как многим пережившим прежнее время старикам хотелось верить, первый шаг к взрослению этих взглядов, к преображению вечной собачьей грызни в достойное противостояние был сделан — остаётся только передать эти успехи тем, кто сможет их удержать, закрепить и развить, а не растерять попусту... что, пожалуй, можно назвать главным страхом любого, чьё время подходит к концу. Всё-таки, даже стоя вне закона, даже имея свою собственную, недопустимую для официальной власти и мировой конституции систему взглядов, все они — большинство их них, — были и остаются в первую очередь людьми.
И какую роль сыграл в становлении человека, которому случилось быть ключевым элементом этой цепи реакций, его отец-омега, Юмэми Аосикая? На словах и публике их отношения выглядели весьма прохладными и дистантными, словно для Анкеля уважение к отцу не более чем маленькая, фиктивная неизбежность его положения. Но начиная с событий апреля 2015-го кирпичик по кирпичику собиралось совсем иное понимание. И этот самый отец-омега, растрёпанный и встревоженный, порывистым шагом влетающий к нему, к Маршалу Команды, в рабочий кабинет, чтобы молить за симпатии сына, в понимании этом был большой и решительной точкой, довершившей картину. Улыбнувшись своим мыслям и самому Юмэми, Саймон толкнул рукой тяжёлую дверь, открывая и придерживая ту перед ним.
Такой Юмэми очаровывал его даже больше. Уже не слепил, не сводил с ума, но этот совсем изменившийся человек сохранил своё сияние даже спустя годы. Сейчас, подойдя на шаг, на два ближе, чем они стояли в том осеннем парке под осадой оленей, он мог различить это сияние намного яснее прежнего. Былая не знавшая сомнений, дерзкая уверенность в себе растаяла, сменившись совсем не модельной застенчивостью, торопливой нервозностью и какой-то несходящей виноватостью перед всеми и каждым, но искра, прежде семафором светившая над его макушкой, не исчезла — ушла внутрь, глубоко и сокровенно, и оттуда сейчас до окружающих доходили уже не вспышки света, но свечение ровной, уютной теплоты. Это была уже не та искра, за которой, сшибаясь лбами, охотятся альфы, стремясь присвоить, обладать, завоевать — нет; несмотря на то, что запах, в котором словно бы усилилась полынь, был и оставался хоть и поблёкшим с возрастом, но всё ещё очень приятным запахом омеги, Иллиан чувствовал перед собой в первую очередь человека. Человека, которого не хочется догонять и которым не жаждется обладать, но с которым, отстранившись от всех мыслей и проблем, хочется побыть рядом ещё на минуточку дольше...
Лёгкая скованность всё ещё витала над обстановкой, проявив себя в стиснувшихся на спинке стула тонких пальцах — словно эта память о былой романтике и кипении эмоций кого-то к чему-то обязывала, — и Саймон, снимая и вешая на настенный крюк свою дублёнку, не мог ни себя, ни его в этой смутной неловкости упрекнуть. Альфа взял со столика бутылку вина и взглянул на этикетку. Пожалуй, это было одно из немногих отличий в расстановке "тогда" и "теперь": Юмэми было всего семнадцать, и потому в меню не входил алкоголь. Саймон не собирался давать повода к какой-либо двусмысленности в их романтическом "наедине" — и спали тогда, разумеется, тоже в разных комнатах. Но сейчас, сейчас — сейчас уже давно не тот возраст, когда можно не знать свою меру и цену вкусному и по-настоящему качественному вину.
— Ты не голоден? — буднично поинтересовался Иллиан, до середины наполняя бокалы и протягивая Юмэми его. — На свежем воздухе аппетит просыпается стремительно, так что перекусить будет совсем не лишне, — что мужчина и подтвердил, набирая с блюда несколько кусочков сыра. — Как себя чувствует Элайя? Не слишком грустит по дому? — карие глаза Саймона сощурились с одновременно ироничной и весёлой "старческой" хитринкой человека, знающего и понимающего намного больше, чем старается показать.
[AVA]http://s19.postimg.org/55x9e0r43/simon_illyan.png[/AVA]
Отредактировано Simon Illyan (6 марта, 2017г. 20:53:38)