— Лучше, — тихо усмехнулся Алигьери, удивившись про себя: как же взъелся Энцио на того омегу, раз до сих пор припоминает. Всё еще обижается, что ли? Голосок-то надтреснуто звучит, дерзко, словно шипики под мягкой шерстью прорезались. Дурашка. — Пахнешь ты намного лучше. Несравненно, — он скользнул кончиками пальцев по контуру щеки омеги и снова коснулся нежной кожи под ухом сначала носом, медленно вдыхая, а затем губами, целуя. Да, именно этот запах сирени... пусть он не такой яркий, пусть он не сочится живым соблазном фертильности, пусть от него не скручивает пах недвусмысленным желанием, но это запах его омеги, того единственного, ради которого — всё. Смешно подумать, с какой стороны судьба решила уязвить наемного убийцу, безупречная репутация которого во многом держалась на одинаково циничном и отчужденном отношении ко всем людям без исключения, на недопущении их в свою выверенную, взвешенную, идеально отлаженную жизнь. Сейчас вся эта жизнь изнутри под тонкой коркой былого благополучия, ходила ходуном, скручивалась в изматывающие кренделя и начисто потеряла былой опустошенный покой привычного ему одиночества. И Алигьери, чувствуя все эти вздрагивания, волнения, тревоги, злость и болезненное негодование, острую нехватку и небо ведает что ещё, до предела ясно понимал: когда-нибудь именно по этой причине он оступится. Когда-нибудь, долго ли, скоро ли, но из-за этого омеги, из-за своих чувств к нему, из-за своего желания, помноженного на полную неспособность наслаждаться жизнью без него, из-за этой ревущей бури в грудной клетке — он совершит свою первую и последнюю ошибку. Чего-то не учтёт, о чём-то забудет, на что-то отвлечётся — то, чего он бы точно не сделал, не будь его голова забита мыслями об Энцио.
И что больше всего удивляло — удивило, — Шеннона в такой ситуации, так это — потворство со стороны Маршала, прекрасно видевшего весь тот дисбаланс, который принёс омега в жизнь альфы, в деталях замечавшего, как Шеннон разрывается между работой и домом, когда долг тянет в одну сторону, а сердце и желание — в другую. И эта многозначительная усмешка Саймона, и его привычно уклончивая манера не спешить ничего прояснять в духе "вырастешь — сам поймёшь" оставляли у Алигьери стойкое ощущение собственного глубокого отставания от истины, словно он — ребёнок, которого воспитывают и учат жизни, снисходительно прощая и позволяя трогать огонь руками, обжигаться и набивать свои шишки опыта. В остальном ничего не изменилось: Иллиан был всё так же безразлично-требователен, и Шенн беспрекословно подчинялся его словам, не спрашивая и не споря — так, как находил в том своё особое удовольствие. То редкое удовольствие доверия, возможности закрыть глаза и расслабиться, не выискивая подвоха и нестыковок. Алигьери верил своему Маршалу — из всех людей, пожалуй, только ему одному. И ни разу с тех самых пор, как Шеннон сказал, что забирает омегу себе, а с Храмом потом разберётся — не высказал ни малейшего упрёка в сторону этого решения Алигьери. Как бы Шенна самого не кусала совесть за то, что он позволяет себе отвлекаться, за то, что стремится освободиться пораньше, за то, что порой украдкой витает в облаках, задумываясь об Энцио — как то нередко случалось в первые полгода их... не то что совместной жизни — первые полгода приручения омеги, — Маршал только усмехался и ни-че-го не говорил. От ощущения, что он знает какую-то глобальную тайну бытия и оттого смотрит со снисхождением на Шеннона, которому еще предстоит ее постичь, хотелось сунуть голову под холодную воду и не вынимать минут двадцать. Алигьери, который уже считал себя раз и навсегда повзрослевшим, мучительно не любил чего-то не понимать.
Так, как он не понимал, не мог до конца осознать Энцио. Что его не устраивает? Как так? Почему из всего — именно это? Альфе оставалось только морщиться и тереть пальцами виски, пытаясь совладать с очередным крутым виражом вздорного характера подростка. Баловня, неженки, недоучки, религиозного болванчика, очаровательного, как икона, в своей тонкой неброской эстетике, любопытного и способного с такой невероятной искренней самоотдачей тянуться и стремиться к чему-то желанному. Шеннон помнил его горящий взгляд на разобранный автомат, его притихшее внимание к каждому слову, к каждому жесту чистящего оружие альфы. Что греха таить, он бы хотел испытать это еще раз. И еще, и еще — снова и снова удивлять его, открывать ему что-то такое, отчего мальчишка будет замирать в восхищении. И сколько бы возмущения и досады в нём самом не вызывали эти желания и чувства, это стремление сблизиться с ним больше, чем просто телесно — но избавиться и отказаться от них Алигьери не мог. Не хотел. Это стояние на одной ноге на раскачивающейся леске, на которое походили все его попытки поладить с омегой — на которое вообще походила вся его жизнь с момента встречи с Энцио, — было странным образом желаннее всех прочих благ, какие только могли прийти ему в голову.
Лучше, лучше, тысячу раз лучше. Только не отворачивайся от меня и не избегай меня, только отвечай — мне, и никому другому. Альфа несколько секунд молча смотрел в глаза омеги, когда тот повернулся лицом и оседлал его колени. Близкий, хрупкий, желанный — до того, что сердце начинает нервно и гулко ёкать под рёбрами. Хотелось сорваться, накинуться, смять своим обладанием — но Шеннон остерегался, отчаянно опасаясь навредить этой хрупкости. Ладони его сжались на талии омеги, крепко обхватывая и вдавливая пальцы, а сам альфа жадно прихватил губы Энцио поцелуем, предельно ясно отражающим то, что он не мог или не хотел сейчас сказать словами...