Альфа бил его не нарочно, не затем, чтобы причинить боль — но альфа инстинктивно обламывал все намеки на сопротивление, всякое упрямство, как обламывают засохшие ветки с тернового куста: резко, с хрустом, без сожаления. У омеги не было права сопротивляться. Не было никакого права отвергать. Что угодно он мог бы спустить ему с рук — но только не это. И потому он говорил, не жалея ни слов, ни ушей: не давая отвернуться от правды, раз за разом раскрывая мальчишке глаза, вбивая методично в упрямую голову то, чего сам Энцио замечать отказывался, предпочитая свои сказки, воспоминания и мечты, не желая жить в той же реальности, в которой существовал Шеннон. Он не оставлял ему иного выбора, кроме как принять и понять объективную правду, и неспешно, но уверенно загонял в угол, из которого не будет иного выхода, кроме как навстречу этой реальности. Перестать так цепляться за прошлое. И жизнь свою строить в настоящем. Здесь, сейчас, с ним. Алигьери бесконечно хотелось убедиться, что Энцио на это способен, вытянуть, выжить его из этого упрямства. Давай же, дурак. Дай мне убедиться, что это не всё, что ты есть и что ты можешь. Ты же больше, ты кто-то явно больше этого хлипкого, недалёкого, капризного мальчишки-аватары. Шеннон чувствовал это — он хотел в это верить, — и тихо бесился от того, что правда об этом ощущении неизменно от него ускользает, рвётся на части строптивой дуростью омеги, мнящего о себе... Боги. Как же ему всё это дорого. Во всех, черти его раздери, смыслах! Думая об этом, впиваясь взглядом в худенькую, грациозную фигурку омеги, вдыхая его запах, идущий от каждой вещи вокруг — и ничего не мог поделать со слепым, невнятным этим обожанием, от которого омегу больше всего прочего хотелось завалить на кровать и целовать, целовать, пить этот запах, да хоть бы и снова его изнасиловать, лишь бы забрать хоть немного, хоть часть этого обворожительного существа себе.
Но то была страсть сугубо телесная — и страсть к тому загадочному элементу, что скрывается в непознанной сути; а вот то, что Энцио ему показывал, чем отмахивался, откупался от его внимания, Шенну не то что не нравилось — бесило порой до зубного скрипа. Вот как сейчас. Ладонь мальчишки красноречива накрыла шрам внизу живота. Глаза альфы холодно блеснули: в этот момент ему импульсивно захотелось треснуть его об стенку, чтобы вышибить уже наконец из башки дурную эту мысль о несостоявшемся приплоде. Ему ни в грош не сдались ни дети, ни сама возможность омеги их иметь: ему нужен был сам Энцио, без всех этих его луковых шкурок, в которые он заворачивается и прячется, как бегущий от света таракан. Сколько же их ещё придётся счистить, прежде чем перед ним предстанет что-то толковое? В то, что это и есть суть омеги, Шеннону верить не хотелось. Это было бы слишком просто, слишком банально и пошло в какой-то мере — словно тянуться к миражу оазиса, а наткнуться на стекло и обнаружить, что ты сидишь перед экраном телевизора. Нет уж, такого подарка от судьбы он не желал; и если потребуется, он прогнёт его до конца — чтобы убедиться, что там есть что-то ещё, что-то, что способно его, Шеннона Алигьери, сводить с ума этой жаждой и желанием дорожить им, как самой величайшей ценностью.
Если бы кто-то приказал — попросил, вынудил, — отдать за него жизнь, он бы без всякого сомнения отдал. Здесь, сейчас, немедленно — и не думая; вернее, думая, но только об одном: уберечь. И это казалось совершенной дикостью. Так умирать Алигьери бы точно не хотелось.
На неловкую эту попытку уязвить в ответ Шеннон только недоверчиво усмехнулся уголком рта. Энцио был неважным актёром — и альфа шкурой чувствовал фальшь за этими словами; заострённые, как шипы, изнутри они были пусты, их легко было смять в ладони и отбросить в сторону. Чтобы обернуть ревность альфы против него самого, омеге пришлось бы целиться куда точнее — но чтобы понять сам принцип таких раздирающих нутро игрищ, таких нарочитых движений скальпелем слова по коже, ему нужно было быть лет на пять взрослее — и на парочку альф опытнее. Но потенциал у мальчишки был — и немалый, это нельзя было отрицать. И это стремление огрызаться раздражало не меньше, чем радовало. Так-то лучше, Энцио — так легче до тебя докопаться.
Но, проведя языком по клыкам, ответить что-либо Шеннон не успел.
— Эй! — альфа вскочил с места, моментально кинувшись к упавшему. Сильно ли ушибся? Головой не ударился?..
Но беглый осмотр убедил его, что всё в порядке: просто жар у мальчишки совсем уж разыгрался — кожа была горячей, омега раскраснелся и часто дышал приоткрытым ртом. Раздражённо прищёлкнув языком, Алигьери подхватил его под лопатки и тонкие коленки да потащил в постель...
Пятнадцать минут спустя омега был уложен в чистую, наново застеленную постель, полностью раздет, а с цепи на его ноге убрана — в общем-то, без сантиментов сорвана и выброшена — болтавшаяся там одежда. Шеннон сидел рядом с ним на краю кровати. На тумбочке рядом с отодвинутым к краю подносом стояла металлическая миска с ледяной водой, в которой плавали кубики льда. С переброшенного через её край платка из марли по каплям стекала вода; заметив это, Алигьери дёрнул бровью и потянулся аккуратно заправить край ткани обратно в миску — но на полужесте передумал, и вместо этого снова вынул платок из миски, слегка отжав в кулаке и снова мягкими движениями проходясь по лбу и по щекам омеги, охлаждая пылающую кожу. Наверное, стоило дать ему сразу две таблетки...
Занятно, но в какой-то мере это медитативное занятие действительно нравилось ему — и успокаивало, снимая раздражение до мягкой улыбки, притаившейся в самых уголках губ. Защищать и оберегать, так ты сказал, Энцио? Глупый омега. Разве не именно это я делаю с тобой — всякий раз, когда ты своим же упрямством доводишь себя до беды?..