Когда альфа с подносом в руке взялся за ручку двери, Энцио предельно четко осознал две вещи: трогать его никто не будет и его тосты сейчас покинут комнату, оставив его в голодном одиночестве. Но открыть рот и попросить мужчину вернуть ему уже давно не хрустящие ломтики хлеба он так и не решился — даже не столько не решился из-за страха, который начал его отпускать, сколько не был в состоянии, потому что просить что-то у альфы... Это было за пределами всяких его моральных сил — силёнок. Дверь мягко закрылась с негромким щелчком, и Энцио натужно сглотнул. Желудок обиженно застонал.
Он лег на кровать, прижимая лед к ноге, и закусил кончик большого пальца на правой руке. Ему было о чем подумать и кроме потерянных тостов. Это было нечестно. Совсем не честно вот так себя вести, как это делал альфа. Энцио категорически не понимал, как один и тот же человек может быть настолько разным: вот так удивительно заботливым и даже... ну, нежным, что ли? и настолько жестоким. Где и как прячется каждая из этих его сторон, когда на виду другая? Пресвятые боги, Великая Геката, Могучая Трехликая, как бы, как бы он хотел, чтобы эта нежность альфы, эта внимательность, забота, с которой он замазывал ему спину и запястья...
Он вздрогнул и резко свернулся клубком.
Мысль о запястьях вытянула за собой, словно на нитке, все, пережитое вчера утром. Энцио ощутил, как у него вдоль спины вослед за холодком, поднимаются волоски, а сам холод бежит выше, выше — и замирает в ямочке у основания черепа. Омега облизал враз онемевшие губы. Нет, нет, не может быть. Он не может быть заботливым и нежным. Только не этот альфа. Только не человек с таким жестокими прозрачными глазами. Он до боли прикусил палец, ощущая, как же отчаянно хочется взвыть.
Как хочется прижаться к теплой груди, ощутить, как сильные, надежные руки обнимают за плечи, обещают защиту и покой. О Трехликая! Пожалуйста, пожалуйста, будь же так милостива, пожалуйста... Он соединил кончики пальцев в молитвенном жесте и уткнулся в ладони лицом, всем своим естеством обращаясь к богине. Он больше не мог, он устал, ему нужен был кто-то — кто-то, кто защитит. Это не альфа, который рядом, — а другого больше и нет. И все, что Энцио мог, все, что мог сделать бывший аватара Гекаты, это всем сердцем снова кинуться к ней, отчаянно веря в помощь. Ну не может, ведь не может же Богиня совсем отвернуться от него — он ведь... Он ведь не виноват! Не виноват! Трехликая, пожалуйста, помоги, помоги, хоть самую малость... Ему так нужен кто-то, кому можно верить...
Он не заметил, как заснул. Заливаясь слезами отчаяния и чистой, прозрачной своей молитвы, обращенной к Богине, которой он верно и преданно служил столько лет. Заснул, ощущая светлое облегчение от мысли, что Геката обязательно его услышит и обязательно ему поможет. Он еще не знал как, но верил, без остатка верил, что так и будет.
Когда он проснулся, на тумбочке возле кровати стоял поднос с одуряюще пахнущими блинчиками. Из сна его вырвал щелчок двери, возвращая в реальность из светлых чертогов любимой Богини. И реальность эта болезненно ворвалась в еще сонное сознание. Ему было хорошо там — у Гекаты. Спокойно, умиротворенно и очень, очень тихо. И там — самое главное, самое-пресамое — там, на луне, — он точно это знал — был его сын. Бегал во дворцовом саду, смеялся, играл. Почему-то ему было аж целых шесть лет, но во сне это казалось совсем не важным. Он просто был. Жив. Жил. Энцио рвано втянул в легкие воздух, ощущая, как к горлу снова подкатывает ком, собранный из потери, обиды, боли, ненависти и страха, и закрыл глаза, прижимая ладони к низу живота. Запах блинчиков дразнил обоняние, щекотал ноздри, и желудок, вопреки ноющему в груди чувству, скрючился и болезненно застонал. Желудку вообще на все было плевать, кроме еды, если на то пошло. Бесчувственная скотина. Он кое-как сел на постели и облизал сухие губы. Все тело болело после вчерашнего, после сегодняшнего падения болели спина и бедро, и Энцио казалось, из него вытянули последние силы. Хотелось снова свернуться калачиком в густых вечерних сумерках и тихонько скулить. Но желудок хотел есть, и он потянулся и включил торшер.
Блины были теплыми и вкусными. С мясной начинкой, но даже это их не портило ни в коей мере. И он кое-как ломал их вилкой в непослушных пальцах, жадно совал в рот и глотал. Как же он хотел есть! И блины эти казались ему самой прекрасной на свете едой, и наверное, двух штук будет слишком мало. Так думал он доедая первый. К концу второго омега понял, он ошибался, и доедал он его уже достаточно лениво, придирчиво отодвигая в сторону самые подозрительные, по его мнению, кусочки фарша, что высыпались на тарелку.
И вот теперь, когда мысли его снова потекли лениво и прочь от состояния голода, Энцио опять задумался об альфе. Об этой его подлой двойственности, о лживой этой, обманчивой доброте, которая была такой же ненадежной, как утренний октябрьский лед. Под тонкой корочкой из которого таилась темная злая бездна.